
Он жил командой. Рота для него была всем. Мне кажется, он даже любил нас, своих солдат. Жил с нами в одном кубрике. Не отдалялся, как весь остальной полк, и не возвышал себя над нами. Считал нас именно
/своей/ ротой, а себя – составной ее частью. Никогда никого не осудил. Никогда ни с кого не тряс денег.
Он видел в нас людей. Не чмо бессловесное.
Он мог спокойно отправиться в штаб и там вступить в перепалку с
Жалом за роту. Мог доходчиво объяснить любому, что его дизелей трогать не стоит. Не бил, но просьбы его запоминались навсегда.
Поэтому нам в полку было позволено многое.
Этой своей волей, верой в жизнь Макей не давал опускаться и нам. Все время приподнимал нас. Дизеля и сами были почти поголовно залетчики, любители послать командиров, не дураки выпить и подраться, почти все воевали, почти все узнали себе цену, но война, увечье, боль, затем камера, следствие, висящий над тобой срок – все это подкашивало людей. Не ломало, но подбивало ноги. И Макей был той стеной, за которую мы хватались и снова взбирались наверх.
Он заряжал нас на борьбу с системой за самих себя. И когда из дизелятника народ все-таки отправляли на настоящий дизель, то они уходили из казармы со смехуечками и с задранными кулаками. Сажайте.
Все равно дембель неизбежен, как крах капитализма.
Подставить Макея считалось крайним западлом.
Единственное, чего он не терпел, так это чмошничества. Неуважения человека к самому себе. Отсутствия этого самого внутреннего достоинства. В принципе именно из-за этого и происходит все дерьмо.
Когда кто-то поворачивался задницей к нему, его порядкам и роте – например, не возвращался из увольнения или сбегал, – то он приходил в бешенство. В ярость. Роту лишали увольнительных, а подставить роту для него было самым худшим преступлением.
Впрочем, не помню, чтобы и в этом случае он кого-то избил. Как правило, чмошники в роте больше уже не появлялись, испарялись до того, как о них узнавал Макей. Проблема решалась сама собой.
